Когда путешествуешь в вагоне третьего, общественного класса, где путешествовал и я, поскольку там мне было самое место, невольно начинаешь проникаться странного свойства покоем, умиротворенностью, что порождается полнейшей гармонией проплывающих за окном чахлых, белесых кустарников, деревень, поблескивающих лужиц, столбов, столбов и еще раз столбов – и попутчиков, едущих рядом с тобой, в твоем вагоне, на одной с тобой скамье представителей, соответственно третьего, общественного класса: крестьян, студентов, мастеровых, обшарпанных белесых чемоданов, баулов, свертков, холщовых мешков, всех тех дорожных емкостей, в которых однотонные люди третьего, общественного класса, везут чисто выстиранную однотонную одежду того же общественного класса, и прочую, третьего рода, собственность.
В этом, шахматного рода, сборище я, в своем нарочитой нелепости желтом твиде, с неуместным здесь кожаным несессером был, вероятнее всего, похож на сбежавшего приказчика, дворецкого, принарядившегося к ярмарке конюха, стянувшего из разворованной и без того усадьбы то, что ему, скудоумному, представилось вещью исключительной ценности, имеющей малый, благоприятствующий захватывающему занятию побега, размер. Мысль об этом забавляла меня еще несколько минут; я повторял про себя, переиначивая и по-разному перекраивая выдуманное: «Вот... Вон там видите: сбежавший приказчик». Или «Глядите-ка – костюмчик!» или «Высоки ли нынче цены на пшено, сударь?» Пшено, овес, просо, пожалуй, подошла бы и просто солома; какая разница досужему попутчику-болтуну, коего я с таким усердием сам для себя разыгрывал?
Тем не менее, свежеизобретенный мною внутренний маскарад, по-видимому, навел на противоположные мысли проводника, подошедшего тихонько ко мне, одинаково отблескивая глазами, пуговицами и бляхою, и преисполненным непонятной мне, беглому дворецкому-конюху-коновалу-косарю, услужливости шепотком осведомился, не будет ли мне угодно позавтракать в вагоне-ресторане. Позавтракать? С чего бы это? Не принимает же он меня, этакого холопа с несессером, за путешествующего инкогнито, в желтом притом костюме, маркиза Марселалио? Вот уж нет! Скорее его, проводника с бляхою, зовут Марчелло, Макадажио или Мастрантонио: Эй! Ваше сиятельство бляха! Не угодно ли нашить на лацканы, карманы, и широкие манжеты вашего позументированного кителя графскую букву «М»? «М - монограмма».
«Не угодно ли позавтракать?» - громко, в противовес проницательному проводнику переспрашиваю я. «Отчего же, охотно. Однако, изволите ли видеть: на мне одежды столь несуразного свойства, что появляться в таковых в приличном обществе не разрешено, не позволено».
Проводник М, с виду порядком опешивший от моей отповеди, но никак не желающий сдавать мне восхищение собственной проницательностью («И вот стоило мне зайти в вагон – тут я сразу уразумел: этот-то не из этих будет. Нет, судари мои, не из таковских. Меня-то не проведешь, я-то повидал... плесни-ка еще зверобойки» (карловки, капитанской водицы, крапивной настойки...)), сообщил, шепотом еще более тихим, чем прежде, выдающим безоговорочную готовность принять самое покорное участие в моем заговоре, что посетителей в ресторане всегда было негусто, а «единственный господин, заказавший себе перепелиный омлетец», уже покончил с трапезой и вставал, чтобы уходить.
Так и вышло, что я, в своем желтом костюме, прижимая к себе свое единственное сокровище – драгоценнейший несессер, поплелся следом за вознесенной мною же на графский, нет, на королевский престол бляхою, в вагон, который, как мне представлялось, отделан темно-красным бархатом и начищенной латунью, в вагон, в котором некий господин закончил свой омлет из перепелиных яиц и вот уже собирался уходить, возвращаться на свое место, бесспорно роскошное купе, бесспорно, все в том же бархате, латуни, с зеркалом над рукомойником, с тугой периной на откидывающейся койке, с теми же бесконечными столбами за окном.
Однако, господин обитатель роскошного одноместного купе, которое я выдумал себе с таким множеством уютных и благородных подробностей, оказывается еще не ушел, а стоял, заложив холеные кисти рук за спину, и смотрел в полузавешенное бархатными портьерами (темно-красными!) окно с некоей особой задумчивостью, выдававшей скрытую за внешней расслабленностью холодную сосредоточенность, приготовление себя к чему-то, что ожидало его, что требовало внимания, наблюдательности и молниеносности мышления. Только одна странная, резковатая деталь показалась мне противоречащей образу ожидающего охотника: от незнакомого мне господина исходил сильный запах дорогого коньяка (да, коньяка – золотистого, тягучего, отдающего сандалом, сахаром и грушей), аромат хорошего коньяка – всего в восемь часов утра!
Позавтракать мне так и не пришлось: ни омлетом из перепелиных яиц ни бокалом хорошего коньяку, ни даже краюхой хлеба с сыром и кружкой молока.
Скотина проводник издевался надо мной: мы въезжали в город, и завтрака господам с кожаным несессером уже не подавали.
|